Трудно найти подходящие слова и сравнения, говоря про готическое искусство, чтобы описать впечатление от готического собора. Кто знает об этих сооружениях понаслышке и по немногим фотографиям, снятым с фасада, обычно считают главным признаком готики высотность. Действительно, соборы высоки и тянутся к небу бесчисленными стрелами башен и башенок, вимпергов, фиалов, заостренных арок. Но нас, современников небоскребов, поражает не столько высота, сколько богатство и разнообразие аспектов, открывающиеся, когда обходишь кругом собора.
Готические соборы не только высоки, но очень протяжены: например, Шартрский имеет в длину 130 метров, а длина трансепта — 64 метра; только чтобы обойти вокруг него, нужно пройти по меньшей мере полкилометра. И возникает чувство, похожее на то, какое бывает в живописной горной местности,— картина все время неуловимо меняется, и за каждым поворотом возникают новые силуэты гор, новые уступы, ущелья и пики.
В отличие от романской церкви с ее четкими, легко обозримыми формами, готический собор необозрим, часто асимметричен и даже неоднороден в своих частях: каждый из его фасадов со своим порталом индивидуален.
Стена не ощущается, ее как бы и нет. Уступами высятся массивные опорные столбы — контрфорсы, а в промежутках между ними—и выше и дальше — бесконечно сложная, изменчивая игра ажурных форм. Арки, галереи, башни, какие-то площадки с аркадами, двойные аркбутаны (перекидные арки), аркбутаны с колонками, громадные окна—то узкие и высокие, то круглые (так называемые готические розы), с цветными стеклами и сложнейшим переплетом рам. И все эти пространства обитаемы — собор и внутри и снаружи населен массой скульптур (в Шартрском cоборе около десяти тысяч одних только статуй). Они занимают не только порталы, галереи и капители колонн, но взбираются на кровли, карнизы, таятся под сводами капелл, на винтовых лестницах, возникают на водосточных трубах, на консолях. Словом, готический собор —
это целый мир.
Он и действительно вбирал в себя мир средневекового города. Если даже сейчас, в современном Париже, готический собор Парижской Богоматери царит над городом и перед ним меркнет fрхитектура барокко, классицизма, ампира, то можно представить себе, как внушительно он выглядел в те времена, когда у него не было архитектурных соперников и его окружали только кривые улочки и маленькие домики по берегам Сены!
Тогда собор был чем-то большим, чем место церковной службы. На ряду с ратушей это был центр и средоточие всей общественной жизни. В ратуше сосредоточивалась собственно деловая, практическая часть, связанная с городским управлением, а в соборе кроме богослужения читались университетские лекции, происходили театральные представления (мистерии), иногда в нем заседал парламент, иногда даже заключались торговые договоры.
Многие городские соборы были так велики, что все население тогдашнего города не могло бы его заполнить. Возле собора располагались торговые ряды, на паперти также разыгрывались истерии и миракли, где принимали участие и зрители — толпа горожан.
Потребности городской жизни побудили преобразовать замкнутый толстостенный, крепостного типа романский собор вот в такой — пространственный, открытый вовне. Для этого надо было изменить самую конструкцию. А вслед за конструкцией изменилась эстетика, то есть архитектурный стиль. Впрочем, трудно сказать, техника ли предварила изменение эстетики или эстетика — изменение техники.
Вероятнее всего, это был процесс одновременный, единый.
Во всяком случае, поворот к готике начался с архитектуры и уже потом распространялся на скульптуру и живопись. Архитектура неизменно оставалась основой средневекового синтеза искусств.
Если сравнивать типичные зрелые сооружения романского стиля и готики, то кажется, что они противоположны: одно — воплощено массивности, другое — легкости. Но если взять здания промежуточного, переходного типа (таких немало) — видно, что в основе своей они родственны, и готическая архитектура выросла из романской.
Началось это с простейшей клетки (в буквальном смысле) — балки, покрытой сводом, так называемой травеи. В центральном нефе романского собора каждая травея перекрывалась массивным крестовым сводом, опирающимся на стену с четырьмя столбами по углам.
Травеи, следовательно, были квадратными, и это ставило определенный предел расширению главного нефа. Храм не мог при такой системе перекрытий быть достаточно просторным внутри — он оставался узким и темным. Мысль зодчих направлялась к тому, чтобы расширить и облегчить систему сводов. Сплошные своды заменяются реберными перекрытиями — системой несущих арок. Травеи вытягиваются в длину, таким образом, центральный неф делается широким. Вытянутые ячейки уже не могли покрываться полукруглыми арками — возникает стрельчатая арка, знаменитая готическая нервюра. Звездообразно перекрещивающиеся нервюры в интерьере опираются на пучки узких длинных колонн, похожих на трубы органа, которые возносятся на головокружительную высоту и там, плавно расходясь, соединяются, почти сливаются с арками.
Однако остроконечная арка, опирающаяся только с двух сторон на пучки столбов, была бы, в отличие от полукруглой, неустойчивой.
Требовалось укрепить ее, уравновесив силу распора и силу тяжести. Эту-то главную работу и выполняют вынесенные наружу мощные контрфорсы посредством аркбутанов — перекидных арок, переброшенных на контрфорсы от пяты свода. Аркбутаны создают среднее, диагональное давление. Архитектор Виолле ле Дюк, тщательно изучавший готическую конструкцию, считал, что средневековые зодчие с гениальной интуицией применили здесь закон параллелограмма
сил.
Значит, вся воздушность, вся сказочность готического строения имеет рациональную основу: она вытекает из каркасной системы постройки, при которой здание представляет собой каркас, скелет из стрельчатого свода, аркбутанов и контрфорсов. Стена же, как таковая, ничего не несет, она не нужна для конструкции. А если так, то зачем ей быть сплошной и глухой? На месте ее появляются сквозные галереи, аркады, огромные окна.
Галереи используются для установки статуи, которые как бы сами просятся туда, а окна — для монументальной живописи из цветных стекол, дающей изумительный эффект сиянием своих густых колеров, красных, синих, лиловых и желтых, во много раз усиленных пронизывающими их лучами солнца. Средневековью художники страстно любили чистые, звучные краски: это сказалось и в витражах, и в миниатюрах, и в раскраске скульптур. Даже средневековый философ Фома Аквинский назвал «яркость и ясность» в числе главных признаков красоты: «поэтому,— добавлял он,— мы называем красивыми те предметы, которые окрашены ярким цветом.
Ходячее представление о «мрачности» готических соборов сильно преувеличено. Ни снаружи, ни внутри они не кажутся подавляющими: живописные, динамические, обширные, они предстают как воплощение деятельной жизни средневекового города. Они рассчитаны на многолюдье, их высокие башни— беффруа—были дозорными башнями, колокол сзывал горожан и на молитву и на сходки; у подножии собора постоянно кипела жизнь со всеми ее земными страстями и интересами. Внутри собор просторен, трансепт почти сливается с продольным пространствам и, таким образом, устраняется резкая граница между клиром и посетителями: «святилище» перестает ощущаться как нечто недоступное и сокровенное. Гробницы помещаются прямо
в храме, а не в темной подземной крипте, как в романских церквах.
Стиль готики драматичен, но не мрачен и не уныл; он бурно, темпераментно драматичен.
Ведь что такое были сами эти средневековые города? Основная масса городского населения складывалась из самых активных и мятежных элементов феодального общества, из бывших крепостных, бежавших от своих жестоких хозяев туда, где «воздух города делал свободным».
Рекоменуем прочитать:
Ремесленники в городах уже не были чьими-то слугами — они объединялись в самостоятельные союзы, в цеха. Во многих городах возникали университеты; хотя обучение в них носило богословский характер, они давали толчок развитию умственной жизни; богословские диспуты перерастали в философские, и внутри самого богословия зарождались течения, подтачивающие ортодоксальную систему, подвергающие сомнению авторитет церкви.
Здесь, в городах, буйствовали свободомыслящие, «школяры» — тогдашнее студенчество, — непокорные и насмешливые, как и положено студентам, меньше всего склонные к аскетизму и ханжеству, сочинявшие необычайно хлесткие песни и сатирические притчи, не щадя никаких авторитетов, никаких властей, церковных и светских.
Города еще подчинялись какому-либо крупному феодалу или феодалу-монастырю, но горожане через свои «коммуны» — органы самоуправления, куда входили купцы, цеховые старшины, — упорно боролись за независимость. Эта настойчивая, страстная, иногда кровопролитная борьба составляет самую героическую страницу средневековой истории.
Соборы и ратуши возводились по заказу городских коммун. Строились и достраивались они долго — десятилетиями, а то и векам. Камень за камнем возводя здание своей независимости, горожане вместе с тем клали камень за камнем в свой собор, как бы символизирующий их вольность и силу.
Одно из самых замечательных сооружений северо-французской готики, собор в Лане, строился как раз тогда, когда Ланская коммуна отстаивала свою свободу, на которую покушались и сеньор, и король, и епископ. Епископ Годри, злейший враг Ланской коммуны, был в конце концов убит восставшими горожанами, а собор был достроен. Интересная деталь: на башнях Ланского собора стоят большие статуи быков, выполненные с необычайной натуральностью».
Предание говорит, что горожане захотели увековечить этих трудолюбивых животных за то, что они так много поработали на постройке собора, возя камни.
Все в целом изобразительное убранство готических соборов, включая статуи, рельефы, витражи и алтарную живопись, мыслилось как свое образная энциклопедия средневековых знаний,— конечно, подчиненных богословию. Причем в каждом соборе прослеживается какая-то главная, сквозная тема.
- Парижский посвящался богоматери и всему, что с ней могло быть связано.
- Амьенский собор выражал идею мессианизма : на его фасаде — фигуры пророков.
- Собор в Лане выдвигает на первый план аллегории наук и свободных искусств и рассказывает о чудесах творения.
- Реймс — наиболее национален и историчен: в нем особая роль отведена портретам французских королей.
- Бурж прославляет добродетели святых.
- Шартрский собор «энциклопедичен», охватывая все разветвления средневековой мысли и представляя широкую символическую картину мира небесного и мира земного.
Замыслы этих изобразительных богословских энциклопедий были, в общем, настолько расплывчаты и аллегории настолько условны, что под их сенью находили себе место самые разнообразные сюжеты и мотивы. Например, многочисленные сцены ремесленных и сельских работ, изображения кузнецов, сеятелей, строителей оправданны были тем, что труд заповедан богом согрешившему человеку; подобные сюжеты включались также в аллегории времен года.
Аллегории грехов и греховных страстей были удобным поводом для изображения все техже излюбленных сказочных, языческих чудовищ,— в готике их было не меньше, чем в романском искусстве,— вроде химер, несущих дозорную службу на башнях Нотр-Дам.
Звери и растения олицетворяли природный мир, созданный в первые дни творения. В причудливый рой образов вплеталось много таких, которые имели самое отдаленное отношение к церковной концепции мироздания или вовсе его не имели. В густой вязи рельефов, покрывающих своды капелл Вавельского собора в Кракове, рядом со сценой грехопадения Адама и Евы можно разглядеть голого сатира, обнимающего нимфу, грифона со змеиной шеей, человеческой головой и орлиными крыльями; тут же всевозможные звери.
Часто изображались жонглеры, музыканты и плясуны. По-видимому, во многих изображениях отразились народные потешные представления, очень распространенные в средние века: «шествия дураков», праздники с участием масок и т. д.
Даже у монахов были в обычае массовые пляски мистериально-языческого характера, наподобие древних сатурналий.
Готические гротески неисчислимы: это фейерверк народной фантазии. Нередки и фривольные мотивы, которые по понятиям нового вромени считались бы непристойными, а тогда были обычными проявлениями соленого «галльского юмора»,— он звучит и в песенках вагантов и в шутливых «фаблио». И все это располагалось в храме!
Больше того — в храме были и прямые сатиры на монахов и церковников. Известен рельеф на капители Пармского собора, где осел в монашеском одеянии читает проповедь волкам: у волков оскаленные пасти и они тоже одеты монахами. Надпись гласит: «Это монахи (а на самом деле волки) священные догматы толкуют».
На капители Страсбургского собора находилось изображение церковной мессы с участием волков, козлов, лисиц и зайцев; все эти животные держат кресты, евангелия, кропильницы. Впоследствии страсбургские рельефы вызвали большой переполох среди духовенства, и торговец, продававший в своей лавке эстампы с них, был даже привлечен к суду. Но это произошло только в конце XVII века, а до того, в течение четырех столетий, кощунственные рельефы преспокойно украшали храм.
Они явно перекликаются с подобными же пародиями в произведениях вагантов, вроде «Всепьянейшей литургии».
Деятели церкви подчас взирали на все это с раздражением и недоумением (вспомним Бернарда Клервосского), но мало что могли сделать, ибо тут действовала непобедимая стихия коллективного народного искусства. Можно повторить то, что говорил о готике Виктор Гюго:
«Книга архитектуры не принадлежала больше духовенству, религии, Риму, но — воображению, поэзии, народу… В эту эпоху существует для мысли, выраженной в камне, привилегия, совсем подобная нашей свободе печати: это свобода архитектуры. Эта свобода идет очень да леко. Подчас портал, фасад или целая церковь представляют символический смысл, абсолютно чуждый культу или даже враждебный церкви».
Целые поколения художников-ремесленников занимались вовсе не тем, что иллюстрировали запутанные и темные богословские догматы,— это было для них чисто внешним, формальным «заданием». Они служили своему богу иначе: «сплетали корону господу из всех живых существ», по выражению одного ученого, и доверчиво рассказывали, как могли, о своей жизни, о своих мечтах и страданиях.
Есть средневековая легенда о жонглере и богоматери. Бедный странствующий жонглер всю жизнь тешил людей своими танцами и фокусами. Ничего другого он не умел и не знал никаких молитв.
«Служа всю жизнь людской забаве, не знал ни «Отче наш», ни «Аве».
Однажды он попал в монастырь и предстал перед образом мадонны. Его охватило искреннее желание послужить мадонне, как служил он и людям,— и жонглер стал усердно кувыркаться и проделывать перед образом мадонны акробатические прыжки. Мадонна не отвергла посиль ный дар, идущий от чистого сердца, а благосклонно приняла его.
В этой легенде есть истинная поэзия. И если вдуматься, она помогает понять существо и смысл средневекового искусства. Когда средневековые мастера населяли церкви массой разнообразных лиц и сцен — не поступали ли они так же, как жонглер, веривший,
что мадонну должно интересовать то же самое, что интересует и волнует людей?
Искусство говорило о жизни. А жизнь была не только интересна, но жестока и драматична.
Нужно вообразить атмосферу средних веков,
- вспомнить, какие бедствия несли с собой хотя бы крестовые походы и с каким безрассудным мужеством отчаяния пускались в эти походымассы обездоленных;
- вспомнить ужасные в своей бессмысленности крестовые походы детей, где дети погибали тысячами; «процессы ведьм», сжигания на кострах, все эти иступленные психические эпидемии средневековья, так же как физические эпидемии болезней, опустошающие целые области;
- постоянные междоусобные войны, массовые истребления жителей завоеванных городов и многое другое.
Станет понятным преобладание драматического пафоса в произведениях готики.
В Византии жизнь народных масс была не менее, если не более, жестока. Но там искусство находилось под таким строгим контролем привилегированных кругов, так регламентировалось, что на его долю оставался лишь золотой фасад теократической империи, и ему трудно было пробиться к глубинам народной жизни.
В Европе не было такой централизации власти, голос «низов» в искусстве был отчетливо слышен. Относительных вольностей третьего сосло вия не хватало на то, чтобы справиться со сложными и мучительными противоречиями социального бытия, но хвата
ло, по крайней мере, на то, чтобы поговорить о них языком искусства.
Средневековый крепостной — это уже не раб. За ним признаются человеческие права, но фактически он почти бесправен и терпит бесчисленные беды и притеснения. Он и принадлежит себе и не принадлежит. Его возросшее самосознание, его чувство человеческого достоинства под вергаются постоянному поруганию. Образ страдающего, оскорбленного человека — затаенный внутренний нерв готического искусства.
Недаром готика так возлюбила сюжеты, связанные с мученичеством и мучительством: истязания Христа палачами, распятие, оплакива ние, страдания Иова, избиение младенцев. Эти жестокие сцены исполнены экспрессии скорби, иногда доходящей до экзальтации.
Художники не щадят душевного покоя зрителей и пренебрегают «благообразием», не останавливаясь перед самым обнаженным, подчеркнутым изображением страданий. Характерный тип распятого Христа: голова в терновом венке беспомощно свесилась на грудь, ребра грудной клетки выпирают наружу, кровь льется по изможденному телу, ноги скрючены, пригвожденные руки — руки скелета.
Эта израненная фигура на кресте воспроизводится готическими художниками в тысячах вариаций повсюду, вплоть до мелких костя
ных и металлических изделий. До готики искусство знало Христа —доброго пастыря, Христа во славе, Христа — грозного судию.
Готическое искусство трактует миф о Христе как историю сына простого плотника, который претерпел великие страдания от власть имущих.
Абстрактно-религиозного величия нет в готическом боге. Зато есть другое. В этом замученном и некрасивом божестве появляются Черты человеческие; больше того — плебейские. Плебей, нищий странник, экстатический проповедник, обличающий богатых грешников и плачущий над страданиями человечества,— таков готический Христос.
Это особенно очевидно в народных, «низовых» течениях средневекового искусства. Там сложился особый иконографический тип «Христа скорбящего» (иногда его называют «Христос задумавшийся», «Христос милосердный»). Он не на кресте и не во славе — он сидит, просто сидит, подперев голову рукой и опершись на колено, с выражением скорби и глубокого раздумья, тело окровавлено.
Характерно, что в XV веке итальянский скульптор Андреа Риччио в точности воспроизвел позу и тип «Скорбящего Христа» в терракотовой статуэтке «Уставший работник».
В таком искусстве красоте физической, красоте, как ее понимали и выражали в античности, не могло уже придаваться былое значение.
Готике чужда та влюбленность в красоту нормальных, соразмерных форм, гармонических пропорций, то стремление к телесному жизнеподобию, которые так характерны для античного искусства. Готика препочитала выражение вдохновенного экстаза в некрасивом, истощенном теле.
Не столько отрицание плоти вообще, сколько отвращение к сытой, ублаготворенной плоти наложило характерный отпечаток на готическое искусство, так же как и на литературу городского сословия.
Телесное благополучие ассоциировалось с миром надменных сеньоров, жирных лукавых монахов, плутов, обжор, чиновников. Не случайно в итальянских средневековых городах разбогатевшая и бедная прослойки городского общества именовались «пополо грассо» — жирный народ, и «пополо минуто» — хилый, тощий народ. В хилых, изнуренных телах страдальцев горел огонь священного воодушевления, священной ненависти к сытым.
Нищенствующие проповедники, которые часто возглавляли народные движения, порицали церковников именно за то, что те, на словах проповедуя аскетизм, живут в роскоши и пользуются всеми мирскими благами, тогда как Христос был бедняком и говорил, что легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царство небесное.
Такое предельное напряжение душевной жизни, какое встречаем мы в готических фигурах и лицах, и не могло бы быть воплощено в границах классического вкуса, в категориях прекрасного равновесия и телесного совершенства. Смятенный и возмущенный дух беспощаден к своему телу: он его иссушает, бороздит глубокими морщинами и сводит в судорогах. Герой средневекового искусства заглядывает и темные провалы бытия, созерцает бездны человеческого горя, мучительно размышляет, силится понять что-то.
Среди фигур северного портала Шартрского собора можно найти предтеч и микеланджеловских пророков и роденовского «Мыслителя»: о них поразительно напоминает шартрский бог дней творения, создающий луну и солнце, день и ночь. Это даже и не Христос, которому страдать положено: это сам бог-отец, верховный создатель всего сущего, но и он предстает как бог сомневающийся и отчаивающийся. Он творит мир и предвидит несчастья мира, тяжело задумывается и горестно вглядывается в дело своих рук. Кажется, никогда и нигде больше, ни в каком религиозном искусстве так не изображали бога-творца — подавленным
собственным актом творения.
Некоторые из бесчисленных скульптур Реймского собора, особенноего западного фасада, отличаются среди других готических произведений большим спокойствием и гармонией. Здесь обаятельная фигура молодой Марии, беседующей с Елизаветой,— олицетворение кроткой женственности, здесь печальный и добрый Христос-странник, здесь, в композиции Страшного суда, апостол Петр смотрит перед собой с выражением сострадания, сочувственного переживания чужой боли. Переливающиеся через край готические страсти как бы стихают и приходят к просветлению, к высшей мудрости человеческого взаимопонимания.
Эти реймские статуи принадлежат к лучшим созданиям высокой готики X III века, представляют своего рода готическую классику. Они и изваяны с редкостной для готики мягкостью и нежностью светотеневой проработки форм. Глазами какой бы эпохи на них ни смотреть—реймская Мария и Христос-странник никому не покажутся некрасивыми, они безусловно для всех прекрасны.
Однако ново то, что здесь внешняя красота воспринимается как отблеск внутренней, духовной. Античные статуи наводят на мысль о том, что прекрасный дух может обитать только в прекрасном теле. Реймские же статуи заставляют думать, что душевный свет облагораживает тело.
Поэтому они легко соседствуют рядом с некрасивыми обликами и не приходят с ними в противоречие, не отрицают их и не контрастируют с ними так, как, например, Афина Мирона контрастирует с фигурой безобразного Марсия.
На примере реймской скульптуры очевидны те новые ценности, которые готика внесла в художественное осмысление человеческого образа.
Но и самые непривычные для нас по форме готические произведения иной раз кажутся удивительно понятными, почти что приближенными к нашему мироощущению, — в них есть то, что называют психологически правдивыми деталями. То есть—правда переживания, сказывающаяся в частностях, штрихах, в каком-нибудь жесте, оттенке. Это одна из увлекательных тайн искусства, которой по-настоящему овладел только XIX век, — то, о чем говорил Чехов:
«В описаниях природы надо хвататься за мелкие частности»; «в сфере психики — тоже частности».
Выразительные «частности в сфере психики» — преимущественное завоевание искусства, познавшего индивидуальное, познавшего человека как личность. В старинном искусстве, познававшем человека больше как родовое существо, «психологические частности» — явление более редкое, но тем сильнее они действуют. Они роднят с нашей эпохой Шекспира.
Король Лир у трупа Корделии, охваченный горем и предсмертной тоской, вдруг, прерывая свой монолог, обращается к офицеру: «Пожалуй ста, вот пуговицу эту мне отстегните». Вот — деталь, потрясающая современного зрителя, пожалуй, больше, чем длинные патетические излияния Лира.
В изобразительном искусстве мы впервые начинаем встречать подобное не в античности, где перевес общего над частным и идеального над характерным был слишком значителен, а именно в средних веках. Здесь это появляется вместе с обостренной духовностью образов, хотя это все еще в основном типологические образы, и их духовность не есть еще «особенная духовность» индивидуума.
Однако можно наблюдать прорыв к личному, к характерности, который воспринимается с особенной остротой как раз потому, что не стал еще общим, осознанным законом искуоства.
Обратим внимание на жест Авраама в одной из скульптурных групп Шартрского собора: Авраам готовится принести в жертву своего сына Исаака, у мальчика уже связаны руки и ноги, и отец покорно повернул голову к повелевающему ангелу, но невольным движением его рука нежно прикасается к щеке ребенка.
Даже художники Возрождения, много раз трактовавшие сюжет «Жертвоприношение Авраама», не могли найти для него столь простого и трогательного мотива. У них гамма противоречивых чувств Авраама разыгрывалась куда более многословно, эффектно, пластически разработанно — можно сказать, слишком искусно. А здесь — такое простодушие, такая щемящая
сердце человечность в одном этом скупом жесте «столпообразной», стоящей на консоли фигуры.
Или рельеф «Иов и его друзья» в соборе Парижской Богоматери. Здесь показано, как к несчастному Иову, потерявшему все свое состояние и больному, пришли его прежние друзья. Они ужасаются и сочувствуют, но не очень искренне, не без тайного злорадства. Рядом с Иовом стоит сгорбленный старик — истинный друг Иова. Он прикрывает лицо рукой, а другую руку братски положил на плечо Иову, не смущаясь страшными язвами, покрывающими его тело (скульптор старательно изобразил эти язвы). Всмотритесь в эту группу обездоленных стариков — Иова и его друга, сопоставьте ее мысленно с самыми прославленными произведениями мирового искусства, проникающими в интимную глубину душевной жизни,— с «Оплакиванием Христа» Джотто, с поздней «Пьета» Микеланджело, с «Блудным сыном» Рембрандта—скромный, несколько неуклюжий рельеф безымянного мастера XIII века выдержит все эти сравнения, столько в нем искренно сти и серьезности чувства.
Готические художники знали не только пафос страданий — они умели передавать чувства сострадания, душевной близости, помогающие переносить невзгоды. Они находили язык для выражения этих безмоленых целомудренных чувств, которые не выставляют себя напоказ и выражаются сдержанно — в бережных прикосновениях рук, в наклонах голов, во взглядах. Эту тишину глубокого чувства может выразить не всякое искусство — она, например, не поддается художественному языку барокко, хотя барокко посвящало себя изображению духовных экстаэов и в этом смысле перекликалось с готикой.
Но барокко, особенно церковное, католическое барокко, с его нарочитой взвинченностью, с умело рассчитанной помпезной экспрессией, утратило ценность непосредственности и народной простоты, а в готикона была, и в этом величие готики. Как и всякого искусства, не оторвавшегося от тела и духа народа.
Надо еще и еще раз вспомнить, что сотни и тысячи средневековых художников, превращавших соборы в подобие малой вселенной, где было все— «и горний ангела полет; и гад морских подводный ход, и дольней лозы прозябанье»,— что они были простыми работниками, мастеровыми, что они и не мнили себя чем-то особенным, не помышляли о славе, ни прижизненной, ни посмертной, не передали векам своих имен,они усердно м в простоте души трудились над своим ремеслом, таким же, по их понятиям, как и всякое другое.
Это и действительно было ремесло, разновидность ручного труда. Самая одухотворенная готическая статуя представляет собой определенную деталь архитектурного целого и ее подчиненность архитектонике вполне откровенна. Формы скульптур и витражей тектонически и композиционно не только согласованы, но слиты, сращены с архитоктурой, живут с ней одной жизнью.
Статуи фасадов, чередующиеся с узкими тягами и столбами, сами уподоблены столбам: отсюда их натянутость, удлиненность пропорций, ослабление горизонтальных членений за счет усиленного вертикализма, подчеркнутость ниспадающих складок одежды. Они стоят на консолях, беседуют не покидансвоих подставок, что определяет своеобразную композицию групп.
Фигуры, которые расположены друг над другом, вдоль арки портала, изогнуты соответственно выгибу арки. Существам, населяющим цоколи, арки, капители, приданы компактные, раздающиеся вширь формы и позы: они свернуты в клубок, скорчены, прижаты.
Изображения на витражах подчиняются техническим требованиям мозаики из больших кусков цветного стекла, соединенных свинцовыми полосами,— они поэтому имеют граненые, угловатые очертания. Словом, законы ремесла, законы конструкции всюду подсказывают искусству определенные формы.
Но в свою очередь собственно архитектурные детали сами превращаются в изображения — ни один элемент архитектуры, будь это кронштейн, водосток, замковый камень арки, не хочет оставаться «неживым»: у них есть тела, глаза, они смотрят, и какова бы ни была конструктивная функция данной детали — поддерживать, закреплять, отводить воду,— они ее выполняют буквально, «очеловеченно», то есть действительно поддерживают руками или спиной, действительно выливают воду из пасти и т. д.
Всякий сюжетный рельеф обрамлен остроконечными арочками, в миниатюре повторяющими своды собора; эти декоративные аркатуры тоже не остаются пустыми—и там копошится что-то живое, вокруг них обвиваются ящерицы, можно увидеть тут сову, зайчика, какое угодно животное, или пышную гирлянду листьев.
Почти невозможно расчленить в готике конструктивные, изобразительные и декоративные элементы — там все изображения
в той или иной мере конструктивны и декоративны, а всякий декор изобразителен.
Под руками средневековых каменотесов мертвый камень оживает и расцветает тысячами соцветий. Трудно найти в истории более органическое слияние ремесла и искусства и более органические формы синтеза искусства, возникающие на этой основе.
В большинстве готических соборов скульптурное убранство преобладало над живописью, если не считать витражи: это опять-таки определялось характером архитектуры, сделавшей стены ажурными и потому неподходящими для фресок.
Готическая живопись развивалась не в форме стенной росписи, а главным образом в миниатюрах рукописей и в росписях створок алтарей.
В огромном количестве рукописных книг, украшенных миниатюрами, образ жизни и мышления средних веков запечатлен полно и разнообразно. Помимо их художественного значения иллюстрированные рукописи представляют богатый источник исторических сведений. Это обширные галереи крошечных картин — по нескольку десятков в одном фолианте,— сияющих, как драгоценные многоцветы, яркими и нежными красками, наивных, прелестных, наполненных часто очень точными деталями быта.
По миниатюрам можно составить представление, как люди одевались, причесывались, какие у них были обычаи, как обставлялись жилища, как работали в поле и мастерских, как строили дома, как разбивали сады. Всевозможные жизненные сцены содержатся в так называемых бревиариях — книгах с отрывками из Библии, псалмами и гимнами. Но иллюстрировались не только богослужебные книги, а также и рукописи светского содержания.
Знаменитые французские «большие хроники» представляют в картинах всю историю Франции, начиная с Меровингов. В Германии XIV века иллюстрировали книгу любовных песен («Рукопись Манесее») — это изобразительная летопись рыцарского «куртуазного» быта, с турнирами, охотами, подвигами в честь «прекрасной дамы». Миниатюрами украшались и комментировались сатирические рассказы и даже научные трактаты—например, трактат по хирургии. В позднем средневековье усиливается жанровость и конкретность миниатюрной живописи.
К началу XVI века относится польский манускрипт «Книга ремесел», где в замечательно живых и выразительных композициях изображаются эпизоды труда кожевников, бочаров, кузнецов, портных, сапожников.
Монументальная живопись — живопись алтарей — больше развивалась в тех странах, где готическая архитектура, по тем или иным причинам, сохраняла относительную массивность и гладь стен (возводимых из кирпича), и где, таким образом, живописные композиции нетерялись в сквозном, дробном интерьере, пронизанном цветными лучами, способными заглушить самые яркие краски живописи.
Замечательной алтарной живописью обладала средневековая Чехия.
Ее памятники позволяют судить, как преломлялись в живописи общие принципы готического искусства.
Каждая роспись отдельной створки алтаря представляла собой уже собственно картину, замкнутую в себе сцену, хотя между ними всеми в совокупности была и сюжетная, и символическая, и декоративная связь. В отличие от Византии иконография религиозных сюжетов была весьма вольной: строго установленных композиционных схем но было.
Как и скульптура, готическая живопись в высшей степени экспрессивна, драматична и вместе с тем полна неутомимого любопытства к реальному миру, к его разнообразным увлекательным подробностям. Только по большей части эти детали не объединяются в одно пространственное целое, а связываются между собой чисто орнаментально, хотя каждая в отдельности порой выглядит прямо взятой о натуры.
В картине «Христос на горе Елеонской» (Вышебродского мастера) гора в виде уступчатых слоев маленьких горок изображена на гладком золотом фоне; несколько деревьев с д л и н н ы м и стволами и круглыми кронами указывают, что кругом лес; на каждом дереве сидит по птице, причем птицы несоразмерно велики по отношению к дереву, зато в одной можно узнать снегиря с его красной грудкой, на другой — щегла. Гора покрыта травой и цветами — каждый цветочек тоже нарисован отдельно, в нем тщательно выписаны все лепестки.
Весь этот расчлененный пейзаж выглядит тонким линейным узором на золотом фоне, а над ним господствует патетическая фигура Христа.
Детали, излюбленные готическими художниками, иногда делаются столь крошечными, что видны только при рассматривании вплотную, а иногда их обнаруживает только фотоглаз.
Готические картины не чужды идее пространства, но пространственные отношения трактуются, скорее, символично и переводятся на плоский орнаментальный язык линий. Фигуры и предметы разномасштабны, перспектива, если она есть, то «обратная», то есть люди на первом плане меньше по размеру, чем на втором, линии предметов, уходящих в глубину, расходятся, а не сходятся.
Может быть, прием «обратной перспективы» возникал в связи с тем, что когда действие мыслилось происходящим в нескольких пространственных планах, то главные лица помещались в центре и соответственно своему значению в картине были больших размеров, и вообще художники старались акцентировать среднюю часть композиции (второй план всегда смотрится в первую очередь — это общий оптический закон). Нередко в одной композиции объединяются и разновременные явления, которые сюжетно
друг друга продолжают или поясняют. В этих случаях их разномасштабность также является символом их большей или меньшей удаленности во времени от основного события.
Декоративный строй готических композиций динамичен, причем это не плавные, ясные ритмы древнего искусства, а сложное, беспокойное, угловатое движение, куда включаются и изгибы фигур (характером Б-образный изгиб, очень частый и в скульптуре), и жестикуляция рук с длинными тонкими пальцами, и изломы складок одежды, образующих целые пышные каскады. Если же рассматривать отдельные звенья, из которых слагается этот патетический калейдоскоп,— мы увидим в них искренние и тонкие наблюдения натуры.
Среди чешских живописцев особенно выделяется некий мастер, расписавший алтарь в городе Тржебоне; его имя, как почти всех средневековых художников, осталось неизвестным и его называют просто Мастер Тржебоньского алтаря. Это, по-видимому, был художник исключительного дарования.
Посмотрим, как решает он композицию «Воскресения Христа». Кажется, что первое, над чем художник задумался, это — психологический подтекст сюжета: как воспринимает стража необычайное явление восставшего из гроба? Тржебоньский мастер изобразил стражей не спящими и не проснувшимися, а полуспящими: они и сами не знают, видят ли все это во сне или наяву. Один смотрит, подняв голову, прямо на Христа опухшими от сна, но расширившимися глазами, у другого глаза хотя открыты, но смотрят невидящим, несознающим взором, третий испуган, четвертый еще спит, но и во сне чувствует какую-то смутную тревогу. Лица их грубоваты, простонародны, очень реальны, каждое обладает своим характером.
Таинственный сон стражей —ядро всего замысла. Художник строит его на экспрессивных вспышках: из полумрака выступают фрагменты фигур, где одна только голова, где рука, виден шлем, съехавший на глаза, блеснувшие в порывистом взоре белки глаз, бессильно повисшие во сне пальцы, извив красного плаща. Беспокойный изрезанный силуэт скал и деревьев темнеет на огненно-красном небе. В разрыве скал золотой нимб воскресшего кажется диском светила, неожиданно вспыхнувшего среди ночи. И повсюду искрами, звездами, светящими ся точками из тьмы выхватываются отдельные детали: кольца гроба, острие шлема, лезвие булавы,— и непременные птички, которые там и сям сидят на уступах гор.
В цвете господствует сочетание глухих оливковых и красных светоносных; должно быть, в нем есть символический смысл: первые символизируют смерть, давящую тяжесть гроба, вторые — воскресение.
В фигуре стражника, сидящего в нижнем углу, красный цвет звучит приглушенно, становится пламенеющим в пеленах Христа и его кровоточащих ранах и затем мощной доминантой звучит в верхней части картины, в небе.
Экстаз религиозных надежд, живые психологические черты, реальность типажа, увиденного в жизни, неприкрашенная натуральность отдельных мотивов, орнаментальность целого — образуют поразительный сплав в произведениях готики.
Зеркалом драматических переживаний становится экспреосия линий, красок, форм. Средневековые художники очень остро чувствуют и претворяют орнаментально-ритмическую структуру природных формообразований: они находят отзвук своим чувствам
в прихотливой ветвистости деревьев, в звездчатых формах растений, в изгибах языков пламени, в сиянии радужного спектра. И во всякий сюжет, во всякий мотив вторгаются реальные страсти и тревоги современности.
Вот алтарная композиция «Избиение младенцев» мастера краковской школы. Произведение, насыщенное до краев готической «мучительностью». В роли кровожадных наемников Ирода выступают средневековые рыцари; занимавшиеся разбоем и
набегами, они были грозой мирных жителей. Эти горбоносые рыцари-убийцы, в панцирях и зубчатых шлемах, напоминают
каких-то полулюдей, полуящеров, в их движениях — жестокий автоматизм; есть некоторое сходство с убийцами-автоматами на картине Пикассо, изображающей расстрел жителей в Южной Корее.
По сравнению с этой душераздирающей средневековой композицией античные «Лаокоон» или «Ниобея с детьми» покажутся идилличеоки безмятежными в своей пластической уравновешенности.
Краковское «Избиение младенцев» относится уже ко второй половине XV века. Но это было все еще средневековье, все еще готика. В большинстве европейских стран, лежащих к северу от Италии, по ту сторону Альп, готический стиль господствовал долго.
Он эволюционировал, но это была его собственная логическая эволюция, внутренняя, которую трудно считать «Возрождением», если понимать под искусством Возрождения новую художественную систему, отрицающую готические принципы и подобную той, которая сложилась в Италии XV века. В Италии образовались особые условия (о них будет сказано дальше), которые проложили
резкий, переломный рубеж (между средневековыми и ренессансными художественными принципами. В других странах эти условия в то время или не возникали, или запаздывали, или они сильно отличились от итальянских. И в искусстве этих стран собственно ренессансные черты появляются тогда, когда оно начинает испытывать сильное воздействие итальянского Ренессанса, то есть уже в XVI столетии.
И то готические традиции остаются еще стойкими даже в это позднее время. Например, в Германии и в XVI веке архитектура и скульптура оставались в основном готическими (хотя живопись уже «ренессансной»), а потом они постепенно обращались к барокко, минуя ренессансную стилевую стадию.
Когда искусство XV века в Германии, Нидерландах, Чехии, Польше, а также во Франции и Англии относят к Возрождению, то в этом
есть известная условность. Это переходный художественный стиль, в нем появляется много нового по сравнению с X III и XIV веком, но, вовсяком случае, он ближе к средневековому художественному мышлению, чем к ренессансному. Правда, усиление купечества, бюргерства происходило повсеместно, но нигде, кроме Италии, оно еще не приводило к радикальному преобразованию политического строя, общественного уклада, идеологических представлений и научного кругозора,— а это-то и было, в конечном счете, решающим для форм культуры.
XV век в северных странах можно, по усмотрению, считать или позднеготическим или проторенессансным — большой разницы в этих понятиях нет, так как итальянский проторенессанс был еще плотью от плоти готического и византийского искусства, да и вообще Возрождение, при всем своем безусловном новаторстве, было закономерной стадией средневековой культуры, в которую та перерастала органически.
Вот почему так трудно провести между ними отчетливый пограничный рубеж.
Что было в искусстве европейских стран XV века предвещающего Ренессанс? Можно ли сказать, что ренессансное начало заключалось на интересе к человеческим переживаниям, чувствам, характерам? Но ведь он был и в готике,— готика, как мы только что видели, вся по гружена в этот духовный мир, им она и живет. Значит — здесь не что иное, как продолжение готических традиций; новое же заключается, скорее, в том, что переживания становятся более индивидуализированными и связанными с представлением конкретной личности.
Далее: можно ли сказать, что новым является интерес ко всякого ро да жизненным и житейским «реалиям», конкретность обстановки, под робностей, места действия, костюмов ит. д.? Это само по себе тоже вытекает из готической художественной концепции, ибо и там это уже было — вспомним особенно готические миниатюры. Но чего там не было и что действительно является симптомом проторенессанса — это стремление передать все эти подробности в их действительных, трезво увиденных связях — в реальной среде, реальном пространстве, с учетом перспективы и анатомии.
И еще одго важный симптом проторенессанса: меняется роль личности художника. Говоря об эпохе XV века, мы уже называем прежде всего имена, и с этими именами связываются главные явления в искусстве. Средневековая стихийность и безымянность творчества остается в прошлом.
Об искусстве XV века уже нельзя повторить того, что прекрасно сказано Виктором Гюго о готике: «…это не столько творения индивидуальные, сколько работа целого общества; это скорее результат творческих усилий народа, чем блистательная вспышка гения; это осадочный пласт, оставляемый после себя нацией; наслоения, отложенные веками, отстой, образовавшийся в результате после довательного испарения общества,— одним словом, это своего рода органическая формация. Каждая волна времени оставляет на памятнике свой намыв, каждое поколение—свой слой, и каждый индивидуум добавляет свой камень».
Читайте также: Древнерусское искусство
Художники XV века не просто добавляют свой камень в общую постройку. Это законченные художественные индивидуальности, выкристаллизовавшиеся из художественного «раствора» средних веков. Они сознательно интерпретируют и развивают в своем личном творчестве тот стиль, который сложился до них творческими усилиями народа, и сами создают направления и школы.
Так, уже в конце XIV века в Бургундии работал скульптор исключительно яркой индивидуальности —Клаус Слютер, создатель знаменитого «Колодца пророков», где статуя Моисея по пластической мощи и экспрессии достойна сравнения с «Моисеем» Микеланджело.
Клаус Слютер создал целое направление в бургундской пластике. Вместе сосвоими учениками он исполнил фигуры «Плакальщиков» для гробницы Филиппа Смелого,— во всей истории искусства редко можно встретить столь совершенное пластическое выражение мужественной молчаливой скорби, как в этих монолитных фигурах, закутанных в длинные хламиды, с капюшонами, низко надвинутыми на глаза.
Таким образом, позднеготическая художественная культура является одновременно и проторенессансной; об искусстве северноевропейских мастеров XV века мы будем говорить в другом месте.